196

Наше время не располагает к творчеству, потому что цифровизация против него. В творчестве, как и в вере, должна быть любовь, оно иррационально, цифровизация же рациональна.

Протоиерей Ярослав Шипов, профессиональный литератор, выпускник Литинститута, член Союза писателей России с 1982 года, пришел в Церковь уникальным путем. Член редколлегии одного из самых популярных общественно-литературных журналов «Наш современник», москвич, меломан и страстный охотник был рукоположен в священство по ходатайству жителей далекого села на Вологодчине. Сначала служил на глухом северном приходе. С середины девяностых годов является клириком Патриаршего подворья в Зарядье в центре Москвы и пишет замечательные рассказы. Поздравляем отца Ярослава, одного из любимых авторов издательства Сретенского монастыря, с недавно прошедшим 75-летним юбилеем и желаем творческого и пастырского долголетия.

– Отец Ярослав, Патриаршее подворье в Зарядье – это несколько храмов на Варварке. Где чаще служите?

– В храме великомученика Георгия, в храме Максима Исповедника и в Знаменском соборе.

– С кем сейчас больше общаетесь, с людьми Церкви или коллегами по миру литературы?

– С писательским миром совсем не общаюсь. Став священником, я как-то выпал из литературного процесса. Издают меня церковные издательства, распространяются книги, как правило, через храмы. А в этом году пришлось еще сократить сотрудничество с попечительским советом Патриаршей литературной премии, в который я вхожу несколько лет. Дело в том, что я потерял зрение, читать не могу. Я давно просил священноначалие отпустить меня. А мне отвечали, что хоть я теперь и не читаю, но все равно всех писателей знаю. Действительно, тех, кому давали премии прежде, я знал: когда-то читал их произведения, редактировал, работая в журнале «Наш современник» и в издательстве «Современник». А сейчас никого не знаю. Старая гвардия вымирает, а новых авторов читать уже не могу.

– Вы оказались таким мостиком между писателями-профессионалами и православным литературным сообществом. Однако Вас нельзя причислить ни к тем, ни к другим. Интересно, что Вы и прежде ни к какой категории не относились, всегда держались особняком. В Ваших рассказах всегда присутствует любовь и боль за человека. Даже если там нет ни слова о Церкви, все равно ощутим мудрый, любящий, прощающий взгляд священника. Можете ли Вы сами сформулировать жанр своей прозы?

– Я начал сочинять больше пятидесяти лет назад. Поначалу считалось, что я близок к писателям-деревенщикам, но это, пожалуй, из-за охотничьей тематики некоторых рассказов. А где охотник – там природа и деревня. Впрочем, и «городские» рассказы у меня всегда были. Кто-то сказал, что, если взять все мои рассказы, в итоге получится «отсканированный ХХ век в России». Разные годы, самые разные люди, разные профессии, по ним можно составить представление о ХХ веке нашей страны.

Если взять все мои рассказы, в итоге получится «отсканированный ХХ век в России»

– Сейчас о чем пишете?

– В конце прошлого года вышел «довесок» к большому сборнику, такая маленькая книжечка, пятнадцать рассказов, под названием «Счастье». Это, думаю, уже последние. Бог не дает, и, наверное, это никому не надо уже.

– Вас хорошо печатают. Выходит сборник за сборником. Печатают, значит, это выгодно издателям и нужно читателям!

– Так они печатают одно и то же. Ничего нового нет.

– Вам кажется, наше время не располагает к литературе?

– Думается, наше время вообще не располагает к творчеству. Потому что так называемая цифровизация против творчества. Творчество иррационально, в творчестве должна быть любовь. Как и в вере. А любовь иррациональна. Любовь – это отдавать. А цифровизация рациональна. Она настроена брать. Сейчас эти понятия вступили в острое противоборство.

Мы на Пасху читаем: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог» (Ин. 1: 1). Христа называем Бог Слово. А у врага рода человеческого – известный цифровой символ... Так что может статься, корни цифровизации где-то здесь.

Не вижу в нашей жизни утешительных поводов для написания рассказов. А тиражировать печаль и горе – это не моя тематика, не мое дело. Моя задача – подставлять плечо. Соболезновать, сопереживать, сострадать, сочувствовать людям, делить их горести. А добавлять – это не мое.

Не вижу сейчас утешительных поводов для написания рассказов, а тиражировать печаль и горе – это не моя тематика

– Ваши рассказы, несмотря на описываемую тяжесть бытия, оставляют светлое впечатление. Поскольку между строк там читается, что героев и всех нас вместе с ними покрывает милосердие Божие. Как по-вашему, это впечатление верно?

– Хорошо, если так, но вот ведь какая вещь: это всё из прошлого. А прошлое теперь мало кого интересует. Ну, быть может, людей старшего поколения. Прервалась связь времен, возникла глубочайшая пропасть между теперешними людьми и прежними. А из нынешней жизни – не нахожу ничего подходящего. К тому же я как священник в значительной мере ограничен тем, что у меня с людьми общение духовное, и это общение никогда не становилось предметом писательского исследования, это «другой этаж». Ничто из взаимоотношений с прихожанами, с духовными чадами не отражается в рассказах. Про деревенскую приходскую жизнь немножко рассказано, но там никто не исповедовался. Деревенские жители просто реагировали на изменение ситуации: то я был писатель-охотник, который иногда приезжал из столицы, а то вдруг стал местным батюшкой. Было много забавного... Но духовное общение – это совсем другое, это совершенно иная сфера мира.

– Но Вы живете среди людей, общаетесь с ними не только в храме...

– Нет, только в храме. Теперь я плохо вижу, ноги больные; никуда, кроме храма, из дома не выхожу. Живу один. Продукты, лекарства заказываю на дом.

– И никакие истории из жизни современных москвичей до Вас не доходят?

– Ну, что-то доходит, но, видимо, не столь интересное, не мое.

– А как получилось, что, вернувшись в Москву и начав служить здесь, Вы несколько лет ничего не писали, а потом вдруг начали сочинять рассказ за рассказом? Заскучали по оставленным местам, по людям, с которыми сталкивались?

– Да, я четыре года прослужил в Вологодской области, вернулся и еще несколько лет не вспоминал о писательстве. Ну не давал Бог – и не давал. Не сажал за стол – и не сажал. А потом посадил.

– Какой-то внешний толчок был?

– Помню, я тогда гриппом болел, температура была 40 градусов, а я сидел и что-то печатал-печатал, еще на пишущей машинке. Сам толком не понял, что напечатал. А на следующее утро, когда температура упала, посмотрел – нормально! Пару исправлений только сделать. Так что, видимо, просто подошло время.

– Вы в семинарии не учились?

– Нет. Из образования у меня только Литературный институт.

– Духовный отец у Вас был в Троице-Сергиевой лавре?

– Да. И вообще, меня в Лавре воспитывали. Хорошо воспитывали. Ученик посредственный, а учителя прекрасные. Замечательные лаврские монахи. Я там много времени проводил, дневал и ночевал. Я был в те времена уже взрослым, сорокалетним, а мои воспитатели – помоложе. И я для них оказался как бы старшим братом мирским, а они – моими старшими братьями духовными. Так мы друг другу помогали. Я благодарю Господа за Троице-Сергиеву лавру и за те замечательные времена.

– 1980-е годы были началом подъема в вере, а сейчас Вы видите в людях такую тягу к Господу?

– Крестим очень мало, венчаем крайне редко. Сказывается еще особенность храмов в центре Москвы – здесь никто не живет. Но когда я в 1994 году вернулся в Москву и служил на Троицком подворье – это тоже центр, – крестили практически после каждой службы. Сейчас среди моих прихожан новых почти нет. Постоянные чада – уже четверть века. Люди это самые разные, в основном зрелого возраста, конечно. Есть те, кого я крестил маленькими, потом крестил их детей. Служу тридцать один год, так что выросло целое поколение. За это время окрестил около четырех тысяч человек.

Сейчас среди моих прихожан новых почти нет, постоянные чада – уже четверть века

– Вы живете замкнуто. Судя по вашей прозе, Вы и смолоду любили уединенное жительство. Бродили в одиночестве по лесам, потом служили на глухом приходе, одиноко хозяйствовали в заброшенной избушке. Сейчас общения с духовными чадами Вам хватает?

– Общаюсь с прихожанами на исповеди. После Литургии, как правило, идем в кафе, собираются люди разного возраста, человек пятнадцать-двадцать, есть и молодые, и мамаши с детишками. Чай, кофе пьем и долго разговариваем. Да и телефон мой есть у всех прихожан, звонить можно в любое время: у кого экзамены, у кого давление, кому рожать... Прежде я знал наизусть молитву жене перед порождением. Родов много было – еще лет пятнадцать назад. А теперь я эту молитву подзабыл. Теперь роды – редкость. Сейчас у меня самая ходовая молитва – перед хирургическим действием. Народ тяжко болеет, и до ковида это было, а с ним еще хуже, потому что операции откладывают, переносят, плановое лечение отменяют, люди маются... Многие прихожане жалуются, что родных не везут в больницу – мест нет. Меня и самого два дня подряд скорая не брала. Прихожане пригласили врача из платной клиники, сами договорились с больницей, сами отвезли, едва успели…

– Времена тяжелые, что и говорить. Но если посмотреть с духовной точки зрения? Ведь в начале ХХ века Господь попустил России ужасную власть, которая истребляла собственный народ. И теперь попускает испытания. Заслужили...

– Иоанн Богослов предупреждал, чем это кончится. Всё туда и идет. А в начале прошлого века случилась страшная трагедия. После революции Россия вышла из мировой войны. Солдаты вернулись домой, чтобы убивать друг друга. Не иноземного врага, а друг друга. Войну перевели на рельсы гражданской. Потрясающее преступление. Уже не говоря о том, что отдали всю отвоеванную, политую кровью землю! И на Западе, и в Турции отдали. У меня есть рассказ «Сапоги из Трапезунда». Раньше нельзя было даже объяснять, о чем это. Трапезунд – это нынешний турецкий Трабзон, а в ту пору один из турецких городов, в которых уже стояли русские гарнизоны. Всё отдали, и теперь миллионы наших сограждан непрерывно везут в Турцию деньги, помогая вооружать потенциального противника.

– Но жизнь идет, есть в ней и светлые стороны. Расскажите, в людях что-то меняется? Четверть века назад Ваши прихожане в Вологодской области были в основном непросвещенными...

– Немножко меняется. Мне оттуда пишут женщины, которые, когда я служил, еще не ходили на богослужения, им это было неинтересно, а теперь они занялись возрождением храма, который я когда-то начинал восстанавливать (у меня там четыре прихода было, потом я уехал, строительство заглохло). Переписываюсь с ними.

– Храм, который Вы строили в деревне, пустует, никто в нем не служит?

– Стоит закрытый. Раз в год, на Преображение – в храмовый праздник, – кого-то присылают послужить. Сейчас в глубинке почти везде так: деревни исчезают.

– Говорят, что, если в восстановленном храме не служить, он все равно разрушится. Потому что храм – это не только стены.

– Народ покидает сельскую местность, и брошенные храмы попадают в бедственное положение.

В деревне, где я жил, было 45 жителей. Сейчас – 10. По другую сторону реки в деревне жили 120 человек, сейчас 12. Просто некому теперь ходить в храм. Старики померли, а те, кто помоложе, разъехались: на селе нет работы.

– Оставшиеся люди все-таки в церковь ходят?

– Ну, когда батюшки приезжают – да. Раз в год придут, записки напишут, а то ведь в районный центр не наездишься. И так почти повсеместно.

– Получается, в 90-е годы, когда Вы служили в деревне, люди там жили в нищете, а сейчас нищета осталась, а людей нет... Что вспоминается из Вашей деревенской жизни?

– От деревни, в которой я жил, построенный нами храм находился в трех километрах. Отапливался он печкой. Я просил своего помощника, чтобы протапливал один раз вечером, второй – утром. Потом я прихожу, служба начинается, и в совочке мне приносят уголек из печки для кадила. В продаже еще не было специального угля для богослужений. А на кладбище если отпеваю, костерок разведу из сухих веточек сосновых; они прогорят, и я их – в кадильце. Это у меня угольки... Там такая практика была серьезная. Не забудешь.

Служба начинается, мне приносят уголек из печки для кадила: в продаже еще не было угля для богослужений

– Вы сами изобретали эти, как теперь говорят, лайфхаки?

– Сам, конечно.

– Односельчане помогали?

– Да. Молочка мне приносили. Хотя не столько мне, сколько коту Барсику. Меня кот выручал. Поскольку он извел всех мышей по всей деревне. Он их не ел – давил и бросал. А мыши, как мне рассказали, оказывается, губят до четверти запасов сена. Сколько-то они съедают, а остальное пахнет мышами, коровам не нравится. И за увеличение надоев деревенские женщины несли коту благодарность в виде молока. Зимой, постом, смотрю утром – бидон молока стоит на скамеечке у крыльца. У меня в сенях бак был эмалированный, я туда выливал молоко, оно замерзало этакими блинами. А потом Пасха приходит – можно блины вынимать и растапливать! Но Барсику я отдавал его долю. Кот не постился.

– Кот местный был?

– Местный. Хотя из другого прихода. Уговорили меня взять котеночка, я взял, и он стал моим единственным другом.

– А сейчас у Вас есть кот?

– Я их очень люблю, поэтому в городе держать не могу. Городская квартира – это же тюрьма для кота. Кот – хороший зверь и должен жить вольной жизнью. Всегда удивляюсь: голова с кулачок, а все понимает! Коты существуют, чтобы с ними разговаривать. А кошки – чтобы рожать котов.

– В Вашем рассказе «Пеликан» как раз об этом идет речь: «С котами беседовать хорошо – они понимают», – размышляет герой. Вообще, видимо, есть что-то автобиографическое в рассказе про одинокую жизнь старика со зверьем на крошечном островке в дельте Волги – человека, к которому небо ближе, чем люди на соседнем острове. Биографическая канва не Ваша, а ощущения, наверное, свои передавали?

– Конечно.

– Хотя Вы как раз не одиноки...

– Да, есть сын и трое внуков. Один уже взрослый, двое еще школьники.

(Продолжение следует.)

Беседовала Наталья Крушевская

monastery.ru